sandrine

Мой город

Мне довольно неуютно во всех наших городах. Они щербатые, в них колкие глаза и очень пасмурно. Мой город – он другой, совсем-совсем.
Он, в общем, ничем не отличается от наших – в нём тоже дома, тоже люди и тоже деревья. Только дома в нём все белые, и ещё в нём очень тепло. Зимой в нём выпадает пушистый сыпучий снег, а потом становится тепло, снег подтаевает, и из него лепят снежные статуи домовых и русалок. По ночам домовые и русалки выходят полюбоваться на свои портреты, и тогда, если удастся не заснуть до поздней ночи, очень аккуратно (чтобы не спугнуть!) выглянув из-за занавески, можно увидеть, как их пёстренькие тени прохаживаются между статуй, изредка отпуская тихие шутки на своём шелестящем языке.
В моём городе люди живут с молчаливым осознанием смерти. Они уходят в другой мир очень спокойно, будто просто отлучились за водой. Когда они ощущают, что должны уйти, они дожидаются ночи, тихонько выходят за дверь и идут к камню, который здесь называют колыбелью. Они ложатся на этот камень и ждут, когда русалки накроют их невидимым покрывалом – тогда тело их расстворяется, а дух становится частью великого всего. Смерть в моём городе – не радость, не удовольствие, не горе и не событие. Просто она случается.
Люди в моём городе не думают о том, для чего они живут и куда денется их дух после смерти. Они чувствуют, что их назначение – жить в своём белом городе, вставать по солнцу, слушать ветер и делать так, чтобы всем им было счастливо. В моём городе люди не знают о том, что существуют войны или раздор. Воюют, когда хотят чужого, а в моём городе у людей нет своего. Их белые дома – просто укрытие от ветра, и все люди выбирают укрытие по вкусу, когда захотят и где захотят. Их пища растёт на деревьях, вкуса тела животных они не знают, как не знают и вкуса собственных тел. Плоть священна, как священна любая часть великого всего.
В моём городе нет законов, ибо единственный возможный закон есть первоначальная гармония, нарушить которую значило бы убить самоё себя и всех вокруг. Никто не знает небытия, но все согласны, что их бытие прекрасно и потому хранят его целостность в каждом своём действии – умываются ли в реке поутру, вынимают ли случайную занозу из пальца.
Мой город столь совершенен, что я сама не верю в его существование. А коль скоро я не верю в его существование, то его и не существует. Все люди в моём городе – прозрачны, как прозрачны и их дома, зимы и занозы. Они бесследно развееваются по ветру всякий раз, как я дуну в их сторону – просто так, чтобы посмотреть, как рушатся цивилизации и что может один мой вздох.

Третья, лебединая, песня для журнала "Смена"

И шёл я, таща шубу, сумку, гонорары в руках, вынося утро на плечах своих навстречу дню; лица жестяные, воздух металлический, крыши, вылитые из холодного серебра - всё искорежил, опаскудил мороз. Шёл покурить перед тяжкой дорогой. В курилке тугая девица за тридцать и две седые старухи, неглубоко затягиваясь, курили, обсуждая судьбы мира:
- Ну что, журнал закроют, а приложение спасать надо. Если что, переведем на раз в два месяца.
- Материала-то хватит?
- Конечно, хватит, мы же рукописями на год вперед завалены
Девица, вскормленная булками, стряхнула пепел и запела; я застыл, вбирая её шумное "я", уверенное в своей непогрешимости:
- Нет, Вы, Марина, даже не заикайтесь о раз в два месяца, и материала хватит, и всего хватит, а что этого червяка визгливого отослали - так нам же лучше! Вон, сходим на шестой этаж, посмотрим, как экономить лучше, откуда рекламу брать - и пойдёт, и подписочка поднимется, а если журнал оставят - сделаем его об искусстве, о живописи. А этого склизкого гения и держать не стоило, ходит тут, уши ещё, тьфу. Наймем двух-трех девочек поспокойнее редактировать, нафига нам червяки за поллимона? И пойдет! Отличненько пойдет!
- Можно о новинках кино и театра писать, - поддакнула старушка, - у нас до него же был мальчик Максим, очень хороший Максимка, из МГУ, кандидатскую вот защитил...
- да! Вот! А этот-то червяк верткий всех старых авторов, когда пришёл, погнал, набрал какую-то барнаульскую... тьфу..
- Шушеру! - хором сказали бабки
- Да, шушеру! Шушеру барнаульскую понабрал, ходили тут всё, непонятно о чём писали. А теперь мы пару мальчиков с МГУ, замечательных мальчиков, возьмем и сделаем отличное приложение!
Я смутился и выскочил из курилки,  внутренняя моя шушера Шушара распевала во всю глотку припев песни к толстенькой этой, сытой такой, самоуверенной толстенькой солистке; припев я сам придумал: вот он: "Ах бляди, бляди глупые, безмозглые, проломят же вам голову в шестнадцати местах - 2-12-85-06 - какая тут древнерусская тоска! Бляди!"

Никто ничего не понимает в Яблокове, а он-то ебал вашу медийность черенком от лопаты, телефонной трубкой, акульей челюстью.

Какой я славный журналист

Однажды шеф-редактор журнала "Смена "Алексей Яблоков сидел за самоваром на веранде своей усадьбы. Чай пил с мёдом и липовым цветом, вареньице из куманики ел ложечкой, закусывал бараночкой. Играл в бирюльки с женой и приживалкой, взятой в дом из богадельни по обету, данному отцу Василию - был и Яблоков когда-то грешен.
За забором раздались жалобные возгласы "Христа ради!". Алексей сердито пошёл к калитке, где слепцы и безногие, увечные, убогие, сбились в кучу.
- Ну что вам, - спросил он, позевывая.
- Тему! Темочку бы для текста, Алексеюшка, человек божий, помираем - статью писать хотим, а темы из-под носа выпархивают...
- Чтоб вас, - ругнулся Яблоков. Огляделся по сторонам:
- Вот. Рябина. О рябине напишите для "Смены".
- Все сразу - о рябине? Что - о рябине? - наперебой спрашивал нищие.
- О рябине. Да. О том, что у вас с рябиной связано, мысли какие она в вас будит, как бусы в детстве низали... Пишите о рябине! На конкурсной основе, - строго добавил Алексей, почесывая ногу о ногу.
Слепцы снялись с места и полетели к печатным машинкам, теряя на ходу костыли и собак-поводырей. Осталась только лохматая девица, в упор глядящая на Алексея, от чего ему стало неуютно и морозно как-то.
- А ты чего стоишь, Петрова? Иди о рябине пиши!
- Писала уже, - вздохнула девица.
- Тогда, тогда, ... Во! Иди, Петрова, и напиши мне о погоде. Тысчонки три знаков.
- Писала, - обреченно сообщила Петрова. - И в ванной лежала. И в очереди стояла. Чего ни делала - обо всём писала.
- Надоела ты мне, Петрова, - честно признался Яблоков. - Иди вон в лес, тему поищи.
- Была я в лесу. По заданию редакции. Лисичек нашла полсотни, черники килограмм. Нету там тем, нету! - истерически завопила девица. - В паутине нету! На сосне нету! Нет, нет....
- Ладно. Чёрт с тобой. О чём хочешь пиши, о чём можешь. Без темы.
- И опубликуете?
- Опубликую. Зуб даю. Вот тебе зуб, - Алексей покопался во рту и достал зуб.
- Не жалко? - уже протянула худую ладонь девица.
- Не. Другой куплю. Этот весь куманикой залеплен. Чищу, чищу - всё равно залеплен.
- Спасибо, шеф - девица повеселела, откозыряла, отвернулась уже к дороге на холмы, где городок стоял с церквами и башнями, кровящий и сияющий в закатном солнце.
- Слышь, Петрова! А как ты с этими увечными сдружилась?
- А у меня левая сиська больше правой, - не оборачиваясь, сообщила Петрова. - Чуть-чуть, честно. Но для доверия хватило.
- Вот как оно, - вздохнул Яблоков и вновь пошёл на веранду. Жена его смеялась в жёлтом окне, манила к себе; нужно было доиграть в бирюльки, филипповская сайка стыла под холщовым полотенцем...

"Тоже мне - журналисты. Писать могут, тем не находят" - сердился Яблоков и кусал сайку. Изюм весело лопался во рту, сладостью веселя язык.
sandrine

(no subject)

"Вы лесбиянка, что ли?" - без обиняков спросил у меня сегодня абсолютно посторонний дядя.

Дядя нарисовался случайно, разговор со мной был совершенно спонтанен и бессмысленен; это было то, что называют "чесать языками". Вопрос про лесбиянку состоялся на второй минуте нашего общения.

- Знаете, - я выдохнула - знаете, мне кажется, все люди бисексуальны.
- Понятно, - отрезюмировал дядя. - То есть, лесбиянка.

"Ну ты и пидорас", - подумала я и виновато улыбнулась.

(no subject)

Я хотел рассказать о том, как я усыновил герань, о неизвестном цвете её лепестков, о нетерпении в ожидании её первого цвета.
Но, пока Добрянска моя оффлайн, я должен поведать всему миру откровение:
Напиваться лучше всего под хорошую прозу.

Когда мне было восемнадцать, я был уверен, что напиваться стоит лишь для нетроганной пассии, для пущей смелости, для чутья, что единственно станет верным в этот момент бытия. Но хуй там: я выпил литр вина под "Листригонов" и так доволен, что не могу представить себе мужчину, который мог бы заменить чувство другого, не моего, не-сущего даже мира рыбацкого городка.


Привет, Добрянская, сколько бы я не дрожал и не волновался о, есть что-то выше и умнее - хорошая проза, спасающая души.
Ну и самолюбие, лол.


Блядь, я промахиваюсь по клавишам.
сб

жена литературоведа, сама литературовед

Маленькие трагедии - они, знаете ли, бывают у всех. Покрупнее, помельче - ну, словом, не очень-то важно, насколько крупна трагедия, - достаточно того, что тут она, в наличии.
У меня их три, и самая первая - вот: я никогда не узнаю, правильно ли я расставила запятые и тире в предыдущем предложении.
Вторая прозаичнее: левой рукой я ем квашеную капусту, которую бессовестные, жадные до наживы производители недоквасили, обреча (обрекнув? обрешив?) меня на рассуждения о русской морали и русской же нравственности прямо за обеденным столом (а впрочем, когда это бывало иначе?).
Недоквашенную капусту я, конечно, упомянула не столько из-за её трагедийности, сколько для того, чтобы подчеркнуть свою русскость, богемность и, разумеется, непонятость. Как и всякий порядочный вольный художник, я сижу на холодной кухне, ем пропитанные народной горечью кислые харчи и закусываю краюхой чёрного хлеба. Однако всё это говорит лишь об одном: мы зажрались, господа. Я зажралась, господа. Каких-то сто лет назад порядочный вольный художник едва ли мог позволить себе чёрную краюху, какая уж там кислая капуста.
И тут самое время покаяться в третьей своей трагедии. Третья моя трагедия - лицемерие. Никакой я не вольный художник, а уж тем паче не порядочный вольный художник. Я, если верить официальным бумажкам, выданным мне соответствующими инстанциями, критик - то есть, если верить неофициальным инстанциям, человек, на людях одарённых паразитирующий - буквально, так сказать, в силу cобственной творческой импотенции.
Пусть сколь угодно долго рассказывают мне о самодостаточности ремесла критика, приводя многочисленные (ох уж и многочисленные) примеры, - я покорно склоняюсь перед всеми вами, великими, умеющими сложить слова в характеры, из характеров соорудить сюжет, а из сюжета вывести мораль.
Грустная моя обязанность состоит в том, чтобы рассказать всем незаинтересованным о том, что вы сделали своё дело. Поругать за чёрствость, уличить в неискренности, попенять на неловкие аллюзии. Каждый раз, получая наказ написать о вас, я тушуюсь. Мне как-то неловко. Я называю это синдромом Сони Мармеладовой.
Но Соничка взялась за гуж единственно для добычи пропитания, я же треклятое своё гуманитарное поприще определяла довольно сознательно, выбрав в университете кафедру литературно-художественной критики. Её я и посетила сегодня со вполне одиозной целью - записаться на какой-нибудь спецсеминар.
Пока я листала папку с предложениями на самый разный вкус - от "Своеобразия творчества ВэВэ Набокова" до "Литературных кумиров нулевых", - рядом образовался маститый критик Новиков, коего мы не упоминаем иначе как с ударением на последний слог (в соответствии с радиусом ареола, им же вокруг себя обведённого). Новиков возник как раз в тот момент, когда я открывала страницу с названием его спецкурса, и в ответ на моё "Добрый день" забурил меня глазками. Делать было нечего. Я оставила свои имя-фамилию на память Новикову и уже готовилась улизнуть, но всё, конечно, только начиналось.
- О ком вы хотите писать? - прямо спросил критик Новиков.
Я подумала, что мне открыто предлагаются в статусе научного руководителя, что речь идёт о дипломной работе, - а потому честно призналась:
- О Ерофееве...
- Котором? Ерофееве - котором?
- Который Венедикт, - промямлила я и краем глаза взглянула на лист с названием спецкурса. В заголовке мелькнуло предательское "Учимся писать эссе". Ну что же, решила я, раз судьбою мне назначено на пятом курсе научиться писать эссе, так тому и быть.
А критик Новиков меж тем продолжал атаку.
- Венедикт Ерофеев. Когда вы будете писать эссе, вы должны будете мне показать, в чём актуальность "Москвы-Петушки" для вашего поколения. Ведь у ваших сверстников же существует культ "Москвы-Петушки"?
- Знаете, - я решила, что откровенность никогда не бывает лишней, - у моих сверстников существует культ волшебного интернета.
- Ага, - критик Новиков задумался, но только на секунду. - Тогда вы напишите мне так, чтобы я понял, что "Москва-Петушки" гениальна вне контекста своего времени. Я же, знаете, был единственным человеком, который не написал хвалебной статьи о "Москве-Петушки". Вы только её не читайте, пока не напишите ваше эссе. У меня её просили в музей Ерофеева, гм. Ну я им дал наводку - это в "Столице" ещё печатали, а у меня всего один экземпляр остался, старый, гм...
- Это мостовщиковская "Столица"?
- Нет, это ещё раньше, гм, гм. И вот что, вы понимаете, эссе о Ерофееве должно быть гениальным! Понимаете?
Я нервно засмеялась и процитировала классика:
- Я всего лишь автор.
- Да, гм. Но видите ли, эссе - жанр нескромный. Знаете как: Иванов пишет о Достоевском - да нет же, он же о себе пишет! - а вот так вот. Нужно написать так, чтобы в эссе чувствовались вы, понимаете?
- Приблизительно.
- И обязательно, обязательно напишите так, чтобы я понял, почему "Москва-Петушки" гениальна вне контекста своего времени!
- Да-да. Обязательно.
- Ну, славно. Вот вам почта моя.
Мы расстались. Я пошла на лекцию, критик Новиков - по своим делам.
На лекции я сидела и думала, о том, кто мы (о, это нескромное "мы"), критики. Пример критика Новикова - самый что ни на есть ярчайший и типичнейший пример. К пятидесяти годам ты, о критик, возводишь в абсолют то немногое, что сделал (или мнишь, что сделал) для литературы, во главу угла ставишь абстрактное сакральное литературное знание (тебе лишь, избранному, доступное) и упиваешься собой на кафедральном плацдарме, изредка потрясая своими задубевшими регалиями перед кучкой студентов с щенячьими глазами и щенячьей же психологией.
Вдали всё так же будут маячить пёстрые жаркие страны, которые ты никогда не посетишь за скудостью гонорара, а русская идея будет твоей лебединой песнью - в душе, у костра в Переделкине и на ветхой кухне у петербургского друга, тоже критика. Утешение явится чередой блистательных талантов, вознесшихся на пуховках в муках рождённых своих опусов, и столь же плавно спустившихся от лёгкого укола едкой булавки в мягкое писательское пузико (с характерным призвуком).
А ты всё так же будешь строчить свои лишённые ритма и стиля речёвки, левой рукой подбирая из лотка плохо просоленную капусту - горькую от слёз милых сердцу соотечественников, умильно потребляющих литературную пищу в переездах между станциями метро. И наворачивать, наворачивать причастные обороты, до бесконечия усложняя очевидности вроде той, что ты никому не нужен - как, впрочем, и нежно тобой ненавидимые писательские пузики.

Как стать Катей

Пока мы ждём Катю в подземелье, где-то воробьи взмывают в небеса, унося у кротких и глупых голубиц крошки; мороженое в киосках заканчивается, пока мы ждём Катю; темнеет, светает, вновь темнеет - где Катя наша с платьем и модной футболкой? Катя, где ты по серой ветке в ебенях переводишь с хинди, пока мы ждём тебя в метро? Щуришь ли на оригинал глаза, набираешь ли текст одним пальцем или десятью? Катя, мы думаем о тебе, выискиваем тебя среди смертных.
Где Катя наша, смуглая и худая, умная и весёлая,  знающая и любящая Катя? У нас есть деньги для неё, но мудрая Катя выше материи; пока мы засекаем время по часам, она пропускает его через себя, чувствует всем телом, когда принять лекарство, когда кошку кормить, когда убивать, когда врачевать. Наверное, время наше не пришло.
Пока есть фотошоп, мы не можем быть уверены ни в одном портрете - Добрянская нашла нам Катю, сомнительную, но тоже хорошую, в платьице, в сандалиях, в кудрях тёмных. Мы толкаемся у колонны, споря, кто подойдёт и назовёт её по имени, дождётся ответа и покраснеет. Добрянская проигрывает спор, выигрывая в социальности.
Катя-Катя, но не наша Катя - чья-то чужая Катерина; подружка её с лошадиным лицом не даёт ей говорить, отвечает за неё.

Нет нам Екатерины сегодня; не будет ни платья, ни футболки, ни счастливой жизни в Челси - только сэндвич в Subway обломится нам и обещание новой встречи с мудрой Катей, когда она почует непреложность встречи. Теперь мы будем ждать её вдвое усерднее, молитвеннее, жарче.


Короче, эта божественная балда была уверена, что мы встречаемся в семь, а встреча-то назначена на шесть, лол.
  • Current Mood
    нет или другое